Весь народ впал в экзальтацию по поводу войны с Китаем, поддерживал свою доблестную армию, безумно ликовал в связи с падением Нанкина и Уханя, японцы организовывали шествия с неизменными флагами и зажженными бумажными фонариками, украшали поезда и трамваи — ликование стало нормой жизни. А горе, страдания, ненависть завоеванных и убитых — этого как будто и не существовало: все чистенько и аккуратненько, пятна крови затерты, так что никакой резни и не было. Я отчужденно смотрел на директора клиники, который зарабатывал огромные деньги, продавая армии свои лекарства и изобретения, на его супругу, энергично занимавшуюся патриотическим женским движением, на прораба, хлопотавшего на посту председателя районного совета. Я считал их безумцами, свихнувшимися на патриотизме. Окада, который, обозвал меня «антинародным элементом» только за то, что меня признали негодным к армейской службе, руководил шествиями, проводами солдат, поминовением душ погибших «героев», он говорил, что как верноподданный его императорского величества и представитель клиники Токита он трудится не покладая рук на благо победного завершения священной войны. Когда я смотрел, как лицо Окады самодовольно расплывается от восторга, я представлял себе: с точно таким же выражением лица он забивал до смерти Андзая деревянным мечом. Эти ассоциации наводили меня на мысль: нет ничего страшнее патриотического безумия.