Николай Лесков
Kochanko moja! na со nam rozmowa?[1]
(Арабеска)
Мать героини родилась над Вислой, осиротела и, взросши в суровой нужде, замуж пошла за немца Цейтгейма. Муж ее отвез на Украйну и мастерством часовым там занялся. Крут был покойник. Много страдала мать кроткой Ядвиги от деспота мужа, но жили в достатках они. Девятый годочек как минуло Ядвиге, мать, помолившись в костеле, ребенку надела на шейку образок Остробрамской Матери Божьей и в пансион ее отвела. Был пансион этот столько же русский, сколько немецкий, сколько французский. Судили о всем там всегда по-немецки, язык же в ходу был французский, но плату там русскую брали.
Девочке минул тринадцатый год. Два года еще оставалось ей быть в пансионе, потом надлежало домой возвращаться и слушать, капусту шинкуя, стучит как кухарка на кухне, отец как стучит молотком в мастерской, а вечером, пива напившись, с женой для сварения желудка бранится. Девочка очень была развита: характером кротким и разумом светлым ее Господь одарил. Умела она говорить по-французски; Гёте и Шиллера знала на память; книг русских немало читала; но Богу молилась по-польски.
—
Вечный Жид, совершив свой назначенный путь, стал на сибирском берегу Берингова пролива; Белая Женщина стала на тот бок пролива. Вечные странники, сквозь мглу полуночи, в лица с участьем друг другу взглянули и в небо с мольбой свои очи вперили. И так же, как прежде, когда Ренюпонов наследство лежало в Париже нетронутым кладом, голос из неба прорек двум скитальцам «Иди!»– и, повернувшись, в разные страны снова они разошлися.
Никто никогда не видал, где Белая Женщина ходит; Жид Вечный заходит повсюду.
Под узким навесом подъезда, которым входили в приют почетные члены благотворительного общества, спала нищая; у груди ее спал младенец. Холод знобил и мать, и младенца: оба друг к другу они судорожно жались, обоим хотелось согреться. Вздрогнул ребенок от стужи и жалобным писком дремавшую мать разбудил. Полу капота она на дитя потянула, но не было средства узкой полою ребенка закутать. Узок был ветхий капот нищеты.
Месяц осенний стоял, и падал пушистый снежок-первопуток. Нищая к груди холодной прижала ребенка и снова глаза завела. Дремлется с холода бедным, как богачам от обедов тяжелых.
В это мгновенье дремавшей казалось, что поступью твердой по белому cнeгу прошел очень странный прохожий. Росту большого был он, в длинной одежде и с длинною палкой в руке. С холода так же, как пьяным гулякам от лишней бутылки, порою невесть что мелькнет пред глазами. Но нищая слышала ясно, что в это же время в воздухе замер последний удар полуночи – тут близко была колокольня с часами, Цейтгеима работы.
Старшей даме приюта пред самым рассветом дивный привиделся сон: ангел, в прозрачной одежде и с белой лилеей в руках, двери сапфирного цвета перед ней растворил, сиянье ее окружило, и облачком легким она от земли уносилась в лазурь.
Дворник всех ранее в доме проснулся, крякнул спросонья, потом из окошка, увидев белевшийся снег, «ишь ты» сказал, потянулся, громко зевнул и знамением крестным три раза себя осенил. Потом ключ, на ремешке висевший у двери, нехотя снял, нехотя в сенях метлу взял и, открывши калитку, стал разметать тротуар и парадный подъезд и нищей сказал: «Убирайся-ко с Богом!» Нищая встала с подъезда и побрела потихоньку, телом дрожа от утренней стужи. Куда она шла? Куда нищие ходят: мест у них много, и каждое место – разврат иль страданье.
Дворник, махая метлою по снегу, заметил следы очень длинной подошвы, накрест побитой гвоздями. Велики головки гвоздей ему показались; семь было всего их на целой подошве. «Человек, должно быть, не здешний», – дворник подумал и метлой замахал и вправо, и влево.
В городе началась холера. В банк доктора клали деньги; из Парижа аптекарь жене выписал пять новых платьев; заработок немалый могильщикам был, и гроб каждый продавался дороже, чем в прежнее время. У мертвецов были синие лица, и руки сводило у них в кулаки, так что символ терпения – крест – нельзя было всунуть в coгнутые пальцы.
Это от судорог предс