асскажи, — просит Катюша.
Я поцеловал его. Я схватил его за шею, он почти не сопротивлялся, кажется, не был против, но сделал это я. Шея оказалась такая горячая, такая колючая сзади, наверное, успела обрасти после стрижки, не знаю, но я чуть не обжегся, чуть не поранился, когда схватил его и потянул к себе. Понимаешь, невозможно сказать, чего мне хотелось больше. Задушить его? Обнять? Сделать больно? Заставить закричать? Что-то сильное. Что-то неожиданное. Что-то, распирающее меня изнутри. Чтобы и ему стало так же страшно, как мне. Так же упоительно жарко. Так же щекотно под пупком. И я поцеловал его, Кать. Ткнулся лицом, каким-то механическим чутьем нашел губы, вцепился в них своими, кажется, поцарапал его, не знаю, но он точно стер потом кровь с подбородка. Но это потом. Сначала я его целовал. Или он меня. Я не знаю. Не помню. Помню только, что тебя тогда словно не было. Ни тебя, ни Павлинской. Даже лестницы не было, а мы были на лестнице, Кать, высокая такая, горшками цветочными заставленная. Нет. Я не о том тебе говорю. Не о том. А о том не могу.
— Не могу, — говорит за меня онемевший рот. — Не знаю таких слов.
Катюша растягивает губы в кривую, похожую больше на затянувшийся рубец, чем на то, чем принято улыбаться.
— Тогда я угадаю, — говорит она и жмурится, вся — удовольствие, похотливая жажда боли, перекрученное желанием нутро. — Ты на нее все-таки запал, да?
— Не на нее, — шепчет за меня кто-то. — На него.