Я следовал за мамой, пока она зигзагами перемещалась от портрета к портрету, гораздо быстрее, чем обычно на выставках — от цветов к ломберным столам, к фруктам; много картин она просто пропускала (четвертая по счету серебряная кружка или мертвый фазан), к каким-то сворачивала без промедления («Так, Хальс. Иногда он деревня деревней, со всеми этими его пьяницами и девками, но если шедевр — так это шедевр. Никакой суеты и выписывания деталей, он мажет по влажному, шлеп-шлеп — и так быстро! Лица и руки прорисованы четко, он знает, куда в первую очередь упадет взгляд, но взгляни на одежду — небрежная, почти что набросок. Посмотри, как открыто, современно он работает кистью!») Какое-то время мы простояли перед картиной Хальса — мальчик, который держит череп («Не обижайся, Тео, но, как по-твоему, на кого он похож? На кое-кого, — она дернула меня за волосы, — кому не мешало бы подстричься!») — и затем перед двумя огромными портретами пирующих офицеров его же работы, по ее словам, очень-очень известными и оказавшими огромное влияние на Рембрандта. («Ван Гог тоже любил Хальса. Он когда-то где-то написал про Хальса: „У Франца Хальса не менее двадцати девяти оттенков черного!“ Или двадцати семи?»)